Не мог он равным образом не быть и публицистом и опять-таки потому, что он был революционером-марксистом. Он никогда не забывал, что коммунист есть человек, который исходит из понимания интересов своего класса во всем объеме, мировом объеме и в объеме, обнимающем десятки стран и сотни лет, Владимир Ильич, который любил пролетариат, потому что чувствовал его, как класс-организатор, чувствовал огромную, исполинскую внутреннюю мощь его, любил его и в каждом отдельном рабочем, с которым он умел необычно говорить. Он совершенно не забывал, что в России пролетарский класс некультурный, дикий, что ему нужно учиться, и много учиться. Никакое преклонение перед блузой, как таковой, и массой, как таковой, ему не было свойственно. Поэтому важно, по мнению Владимира Ильича, было широчайшее распространение политической сознательности в массах, и хотя он знал, что не брошюрами, не статьями, не речами это делается, и учил нас, что это делается путем практического участия в революции и что самая лучшая школа — это сама революция, тем не менее не впадал в недооценку публицистики, как таковой, и поэтому ею занимался в широчайших пределах, страстно желая говорить не только партии, но и за пределами партии. Он предостерегал от обеих ошибок. Он боялся уклона к мужиковству, предупреждал, что партия сломит себе шею, если ударится в мужиковствующий уклон, но боялся и того, что не поймут, что задача пролетариата в настоящее время — помочь крестянскому хозяйству, пойти целиком навстречу крестьянину и ради того, чтобы обрести достаточную хозяйственную базу, и вообще для нашей дальнейшей деятельности получить прочную политическую смычку с крестьянином.
Вопросы просвещения крестьянства волновали Владимира Ильича глубочайшим образом, и вряд ли кто-нибудь в республике так страдал теми страданиями Наркомпроса, к которому мы имеем прямое отношение, его заморенностью, недостаточностью средств, недостаточным размахом его работы, как Владимир Ильич. Он пришел в волнение от идеи возможного устройства публичных чтений по законодательству, по политическим вопросам. Это оказалось утопичным, лишь отчасти прошло, но он пришел в волнение потому, что ему показалось, что, может быть, помимо ликвидации безграмотности, можно как-то перешагнуть через нее этим методом обращения к крестьянству. Постоянное ощущение того, что нужно разъяснять, разъяснять страшно просто, так, чтобы дошло до «кухарки», ему было в высшей степени присуще.
Это не значит, что он все разменивал на ходячую популярную идею и не понимал, что многие проблемы можно поставить, лишь пользуясь более сложными терминами и предъявляя большие требования слушателю. Он знал, что здесь имеются разные ступени, но тем не менее он был публицистом, учил, не очень переоценивая, между прочим, и способность понимания этих самых наиболее культурных слоев и даже партийных. Он учил нас постоянно, что если у вас есть правильная идея, которая не прошла в жизнь, долбите ее, пережевывайте, повторяйте. Когда увидите, что вашу идею недостаточно усвоили, не гоните вперед, повторяйте и повторяйте. Если для данного времени имеется такой-то лозунг, надо его до дна довести и совершенно пропитать этим лозунгом сознание той среды, к которой вы обращаетесь.
В его публицистике эта черта замечается в высшей степени. Он чрезвычайно прост, как писатель; Ленин грубоват в своем стиле, но эта грубоватость не приводит к тому, чтобы мысль его была не четка. Можно найти самых изящных стилистов, о которых нельзя сказать, что они грубоваты, но мысль у них выражена аляповато, а Ленин дает минимальные возможности для каких бы то ни было кривотолков в своих лозунгах, и я думаю, что впечатление непередаваемого блеска, которое производили многие работы Ильича, например, брошюры о государстве (о болезни «левизны» в коммунизме или о повороте к НЭПу), знакомо каждому. Это такие брошюры, после которых испытываешь какое-то внутреннее эстетическое волнение: такая в них ясность, простота и чистота мысли. Получается это не в силу каких-либо полемических обычных приемов, не в силу образности речи или остроумия, но вам кажется, что мысль так ясна, что даже ум ребенка мог бы ее воспринять, и когда читаешь Ленина, начинаешь понимать, какая социально-педагогическая мощь лежит в публицистике Владимира Ильича Ленина. С этой стороны огромный материал в 18 томах собрания сочинений Ленина является образцом того, как должен работать публицист-революционер, который хочет быть понятным огромному большинству и вместе с тем не быть неправильно истолкованным, не кормить манной кашей, не приноравливаться к общему уровню, а быть вместе с тем захватывающим, подымающим. Толстой говорил, что настоящее искусство, не теряя ничего в своей тонкости, вместе с тем может быть каким-то образом доступным и детям, и неграмотным простолюдинам. Нечто подобное достигалось и в публицистике Ленина, и потому она производит такое впечатление.
Таково же было и его ораторское искусство. Всякая его речь была не чем иным, как политическим актом, который убеждает или разъясняет. Многие его речи имеют историческое значение, потому что они выражают тот или другой политический вывод огромной важности, а некоторые, может быть, такого мирового значения не имели и представляли собой повторение того, что он выработал, но с чем еще спорят, но всегда он учил, и если спросить, был ли Владимир Ильич великим оратором, то можно ответить: «Конечно, был». Ленин не льстил слушателю и не хотел его заманить той или иной красотой изложения или дать ему отдохнуть на шутках. Он ими пренебрегал и ему было смешно даже об этом думать: его делом было с необычайной простотой изложить свои мысли и, если их не понимали, повторить несколько раз. Поэтому и жесты у него были «вдалбливающие», и приемы были у него дидактические, которые сводились к тому, чтобы произвести впечатление неоспоримое, продуманное, очевидное и ясное. Владимир Ильич никогда не говорил по пустякам. Он говорил тогда, когда нужно было, с неизменной содержательностью, внутренним убеждением и гипнотической силой.